Так и не сумев привыкнуть, я все же ни разу не ехать туда, за город, и за пределы шшй географии, в высо­кий дом с голой штукатуркой на стенах, придававшей всему строению болезненный вид. Это был приют. Там три года прожил Фабиен, мой двоюродный брат, одного со мной раста и впечатляющего телосложения. В раннем детстве мы вместе играли в саду у дяди с тетей, под присмотром берез и каркасов, и были странной парочкой, он — крепкий и говорливый, я хрупкий и молчаливый. Фабиен, любивший де­монстрировать мне свои бицепсы, деревянные пистолеты, картонные короны, устройство своих челюстей, коллекцию беличьих хвостов, заражал меня смехом, и мы всё прыскали, безо всякого повода, просто радуясь жизни.

 

ремонт встроенных холодильников

 

Не думая о внеш­них различиях, мы шагали по одним и тем же тропам. Фаби­ен не пугал меня. Он мне нравился. Когда мы боролись — это с ним я научился защищаться, — он всегда знал, как не пора­нить меня, и, если в какой-то игре я притворялся, что мне больно, его лицо тут же омрачала дикая печаль. И я разгонял его смятение улыбкой.

Когда в одиннадцать лет Фабиен, ничуть не раскаиваясь, выгнал посреди зимы всех коров с фермы, крича, точно пас­тух в горах, его ради спокойствия родителей и всеобщей безопасности поместили в надежное место, в приют, в строе­ние со штукатуркой на стенах. Чтобы никто не говорил, буд­то мы о нем не помним, мы раз или два в квартал навещали Фабиена всей семьей или вдвоем с матерью. Как только мы входили в вестибюль, я различал непонятно откуда шедший стрекот и пристально разглядывал пожилую женщину, всегда сидевшую рядом с вахтой, неподвижную сумасшедшую в зеле­ном халате, у которой на носу и вокруг глаз росли бородавки, они были так многочисленны и огромны, что я не сомневал­ся: однажды эти полчища бугорков сотрут ее лицо, если толь­ко на свете нет, как можно было предположить по сказкам, которые я еще читал, особых мазей, эликсиров, цветов, рас­тущих на одной-единственной горе, которые добывают, не­пременно рискуя жизнью, или магических слов, которые сто­ит только произнести, — в общем, чего-то такого, что не только сделает ее кожу гладкой и здоровой, но и вернет лицу краски юности, которая лучше всякой любви умеет прези­рать смерть.

Скользя пальцем по трещинам, покрывавшим стены, я взбирался по лестнице пешком. На пятом этаже, в конце ко­ридора, освещенного дежурным светом, падавшим больше на железные стулья, была комната Фабиена. Сидя или лежа на кровати, мой двоюродный брат, чьи глаза разъедала те­перь пустота, худел. Уже не смеялся. Он понимал, что его предали. Простит ли он, что я не в силах забрать его отсю­да?.. Хотел бы я пустить по приюту такой дым, туман, от кото­рого медсестры, сторожа и посетители заснули бы на не­сколько минут. И под покровом этих легких чар я бы взял Фабиена за руку и отвел на знакомый мне холм, пригорок, где растянувшиеся в мягкой траве тела, вдали от угроз и тревог, от любовей и ненавистей, растворяются на алтаре неба и солнца. Но смог бы он взобраться на тот холм?.. Фабиен стра­дал, безразличный ко всему, даже к страданию. И если он со­глашался сделать с нами пару шагов, просеменить по гравиевой дорожке в парке, то убрать изо рта вечно находящиеся там два пальца отказывался наотрез.

Сначала раз в две недели, потом раз в месяц родители Фа­биена забирали его домой, везли на озеро, в горы, на аттрак­ционы, в цирк, но так как, едва выйдя за ограду приюта, Фа­биен делался до того буйным, что мог сломать что угодно, нарушить любой запрет, его родители решили забирать его еще реже. Комната в конце коридора, на пятом этаже строе­ния со штукатуркой на стенах, стала единственным местом его существования.

Однажды вечером, когда мы пришли к нему, в комнате его не оказалось, и пока мать искала медсестру, я поднялся эта­жом выше и толкнул дверь без таблички, уверенный, что Фа­биен там. Совпадение это или интуиция, но я не ошибся. В комнате с высоким сводчатым потолком, отделанной зеле­ной плиткой, где по трем стенам шли душевые, разделенные настоящими стенами — тоже в зеленой плитке, — прямо по центру я увидел ванну, а в ней, в лужице воды без пены, — те­ло с гусиной кожей, тело Фабиена. Эта ванна, грязная, со ско­лотой за сотню лет эмалью, внушала мне ужас. Вода в ней желтела от ржавчины. Я помог Фабиену выбраться из ванны и поставил его под душ. Ванна, этот апокалиптический гроб, все росла, целиком занимая мою голову. Я подошел и выта­щил из нее резиновую затычку на порванной цепочке. Я смотрел, как вода уходит в сливное отверстие, и чувствовал грусть, ведь то, что исчезало в нем — я понимал это, даже не зная, — это судьбы людей, кровь солдат, стыд, наваждение, суета, самодовольство, ночи любви, иллюзии, обиды, болез­ни, девушки, которых хотят, слова, которым верят, почести, ложь, й — что особенно важно — друзья, вас любящие, друзья предающие, восторги, слезы радости, да, все эти йене мало на дне ванны, жизни людей, моя жизнь, вдруг съежившаяся до нары капель грязной Воды, утекающей бесследно... И пока бежала вода, черную, но побелевшую от извести затылку Я бездумно сунул в карман. Ни одна вещь, ни одно зрелище не могли лучше передать ужас, чем эта затычка, украденная в ду­шевой, там, где умирал Фабиен, застреленный в упор.

В голове все что-то копошится. Я стараюсь ни о чем не ду­мать. Набегают заглавия книг и целые предложения налета­ют. Одни за другими. И не уходят, пока я не усвою силу их зна­чения. Читают не чтобы развлечься. Не чтобы узнать себя. И пока закуриваю, я должен примириться с утраченными иллю­зиями, с разделом небес , у меня нет воспоминаний о детст­ве[1], ешь шоколадки, девочка, ешь Шоколадки, кондитерская наставляет лучше, чем все религии, ешь, маленькая, грязная девчонка![2]

И ты, ты ешь шоколад!

 

[1] Начало автобиографической части романа Жоржа Нерека “W, или Воспо­минание детства” (в переводе В. М. Кислова), состоящего из параллельно идущих художественного и автобиографического повествования.

  1. Строки из стихотворения Фернандо Пессоа “Табачная лавка”. Перевод А, Богдановского.